pНа них у нас глядят свысока – правда, с некоторыми различиями. Совершенно презирают румын наши штабы. Мы, остальные офицеры, тоже не очень-то высоко их ставим, потому что на них нельзя твердо положиться. А наши солдаты даже немного сочувствуют им – если после трех лет войны еще вообще можно говорить о подобных душевных движениях – и во всяком случае испытывают к ним что-то вроде жалости. Но какое воздействие окажет все это на румын? Ведь эти крестьянские парни наверняка заметили, что в германском вермахте мнение простого солдата ровным счетом ничего не значит. Они знают, что решающее значение имеет отношение штабов, что эти штабы выражают официальную точку зрения. А она гласит: румыны – солдаты второго сорта, но они нам нужны.br / Своим высокомерием, глупостью и чванством мы оскорбляем других и вызываем ненависть к нашему народу. Однако ненависть и страх – плохая основа для братства по оружию, которое так необходимо здесь. на передовой, А мы еще удивляемся, что иностранные дивизии плохо воюют! Только и слышишь вокруг «эти дерьмовые солдаты», «лавочные душонки», «макаронники», «трусливый сброд»! Но только очень немногие задумываются над тем, что они, эти солдаты, вообще не знают, за что воюют, а это лишает их боевого духа и наступательного порыва, рождает в них безразличие. Наверно, достаточно дать этим народам цель, за которую стоит положить жизнь свою, и они станут драться как львы. Но разве мы дали им такую цель?br / Оба румынских солдата нажимают на еду. Мы даем им оставшиеся ломти хлеба, пару кусков колбасы и немного джема. Масла у нас нет у самих, но миска супа найдется. Он уже чуть прокис, но им и он по вкусу. Голод – лучший повар, он облагородит даже самую жидкую похлебку. Лишь бы была. А если ее нет, голод шарит по мусорным ведрам, склоняется над кучами картофельных очистков и обглоданных костей, принюхивается под чужими дверями, у землянок, у каждого блиндажа, откуда пробивается свет.br / Угостить певцов как следует я не могу: паек слишком мал. Наши запасы уже подходят к концу. А то, что выдают ежедневно, мы съедаем сами: 100 граммов конины, 15 граммов гороха, 150 граммов хлеба, 3 грамма масла, 2 грамма жареного кофе и еще 100 граммов конского мяса на ужин. К этому добавляются три сигареты, две палочки леденцов и, если посчастливится, иногда плитка «Шокаколы» и клякса джема. Картофель, овощи, мясные консервы, колбаса. сыр, мука, пудлинговый порошок, сахар, соль, пряности, спиртные напитки – все это стало понятием, потерявшим для нас всякую реальность. Это предметы воспоминаний, которые лишь обременяют память и, аппетит. И все-таки по сравнению с тыловыми службами нам еще ничего. Теперь введены две нормы питания: для подразделений на передовой, до штабов батальонов включительно, и другая, начиная с командира полка, – воля солдат, находящихся позади. Еда считается чуть ли не на миллиграммы, а ремень затянут до предела. У нас пока положение сносное, так как повар в предыдущие недели немного сэкономил, а кроме того, мы забили обозных лошадей. Вот почему мне удается сегодня немного подкормить нежданно забредших «гостей». Они смотрят на меня с благодарностью, а когда получают по сигарете, лица их просто светятся от счастья.br / Пользуюсь моментом порасспросить о службе в их роте. Они горько жалуются.br / Узнаю, что Попеску не случайно орудовал сегодня у котла полевой кухни, это он делает изо дня в день. Сам распределяет сухой паек, сам варит, сам выдает еду. У него тут есть своя особая система. Прежде всего наполняются котелки офицеров – мясом и бобами, почти без жидкости. Потом очередь унтер-офицеров. Они вылавливают из котла остатки гущи. А все, что остается, – теплая безвкусная вода идет рядовым. Таково правило. О том, чтобы оно строго соблюдалось, заботится сам Попеску – румынский боярин.br / Взамен недостающей еды побои. В румынской армии еще не отменены телесные наказания. Даже за малейшую провинность проштрафившегося кладут на скамейку и секут. От этого старого метода не отказались даже сейчас, после суровых боев и панического отступления. Солдат все равно получит свою порцию побоев – неважно, раненый он или больной, обмороженный или даже подвергшийся ампутации. Мне ясно, что боевой дух солдат от этого не поднимается, лишь усиливается ненависть к офицерам. Ну, это дело я изменю хотя бы в подчиненных мне двух ротах. И немедленно. Тот, кому суждено сложить здесь свою голову, не должен подвергаться побоям!br / Румынским крестьянским парням нет ни минуты покоя, они заняты с утра до ночи. Они не только должны обслужить и ублажить своих командиров роты и взводов, но раздобыть для них самые немыслимые вещи, чтобы создать в офицерских блиндажах уют. Больше того, целые взвода заняты делом, до которого не додумается обыкновенный смертный. Попеску – старый наездник-спортсмен, а потому не может разлучиться со своей скаковой кобылой Мадмуазель. Он ведет ее с собой в обозе с позиции на позицию, из Румынии на Дон, а с Дона к нам. Где бы ни находилась его рота, благородное животное должно питаться, причем получше, чем рядовой его роты. Сегодня 40 солдат заняты постройкой конюшни – специальной конюшни для любимицы капитана. В ней просторнее и теплее, чем в любом убежище для солдат. Там стоит кобыла, такая же усталая и исхудавшая, как и любое живое существо в котле, но с нее ни днем ни ночью не спускает глаз специальный конюх, который обязан смотреть, чтобы с любимицей командира ничего не случилось.br / Около полуночи спускаюсь в свой блиндаж. В соседнем помещении сидят вместе с обер-фельдфебелем Берчем Эмиг и Тони. Они тоже беседуют – как же иначе! – о наших соседях румынах. Берч рассказывает о сегодняшнем медосмотре и состоянии румынской роты. Тони злится и говорит так громко, что мне слышно каждое слово:br / – Пусть бы со мной он так попробовал! Я бы ему свою задницу сечь не дал, а туг же его наповал!br / – Ты и сам не веришь в то, что говоришь, – отвечает Эмиг. – Для этого ты слишком тугодум. А тем это и в голову не приходит. Их всегда лупили, они уже привыкли.br / – Что значит привыкли? Может, они привыкли и обмораживаться, трескать капустную жижу и подыхать? Не-е, этим беднягам приходится куда хуже, чем нам. А за что, собственно, они все это терпят? Может, они думают, что им удастся взять «Красный Октябрь» или пару других углов в этом городе? Слишком поздно они раскачались.br / – Не ори так! А ты что, может, думаешь получить виллу на Волге? Ты-то сам для чего сюда приперся?br / – Это дело совсем другое! Раз Иван хотел на нас напасть, поневоле пришлось защищаться. А вот если он на нас нападать не собирался – теперь многие так говорят! – значит, все это смысла не имело. Тогда, выходит, все затеял сам Адольф, ну а нам, немцам, что оставалось? Давай за ним, вперед! Тут между нами разницы никакой. Но румынам-то, им ведь никто ничего не сделал, и войны они не начинали. Значит, им просто шарики вкрутили.br / – Да и ясно: дело не выгорело. Ты только их послушай, сразу увидишь: они даже и не знают, зачем их сюда пригнали.br / Теперь в разговор вступает Берч:br / – Точно! Мне двое румын сами говорили. Сыты по горло, домой хотят, а свою войну мы пусть сами ведем!br / – Ага, теперь все ясно! Теперь понятно, почему пехота отказалась от такого подкрепления. Их на передовую не бросишь. Интересно, и что наш старик будет делать с этим сбродом!br / На следующее утро наш врач отправляется в роту Братеану. Я просил его послать ко мне в течение дня этого командира вместе с Попеску: надо переговорить с ними. Через два часа они приходят с раскрасневшимися лицами, пыхтя и обливаясь потом. Смотрят на меня удивленно: чего это я вмешиваюсь во внутренние дела их подразделений? Но это необходимо. Прежде всего запрещаю телесные наказания. Во-вторых, направляю в каждую роту своего повара, который возьмет на себя приготовление и раздачу пиши, как горячей, так и сухого пайка. Кроме того, после работ солдат разрешается занимать всякими другими делами лишь в весьма ограниченной степени. Напоминаю о конюшне и оборудовании офицерских блиндажей. И наконец, приказываю обоим капитанам со всеми боеспособными людьми прибыть к Белым домам. Быть на месте в полной готовности в 17,00, захватить с собой шанцевый инструмент. Размещение на местности произведу лично.br / Результаты медобследования, доложенные мне врачом днем, несколько более утешительны, чем вчерашние. У Братеану человек пятьдесят полуздоровых, их кое-как можно использовать. Вместе с 30 солдатами Попеску это все же 80 человек, которых можно пустить в дело.br / Точно в 17.00 румыны прибывают в назначенное место. Оба командира приветствуют меня и Франца. Русская артиллерия бьет сегодня по нашим линиям и тылам умеренно. По здешним масштабам, разумеется. А по сравнению с другими участками фронта это ураганный огонь. Во всяком случае румыны пригибаются, ища хоть какого-нибудь укрытия. Чтобы избежать на марше ненужных потерь, приказываю двигаться рассыпным строем. Унтер-офицеры моего батальона, которые должны наблюдать за земляными работами, пусть двигаются с ними поотделенно на дистанции метров в пятьдесят. Вместе с Францем и обоими командирами рот продвигаюсь вперед. Поднимать наших спутников после каждого разрыва и добраться с ними до цеха № 5 – сущее мучение. Требуется вдвое больше времени, чем обычно.br / Там в присутствии командира участка указываю обоим работу, которую надлежит выполнить: оборудование пулеметных гнезд, рытье ходов сообщения и землянок. Все ясно. Нет только самой рабочей силы – румын. Хочу дождаться их, передать дальнейшее руководство Францу и уйти. В первом подошедшем отделении не хватает пяти человек. Унтер-офицер предполагает, что они залегли в укрытиях по дороге и еще подойдут. Ждем, но из этой группы больше никто не появляется. С другими отделениями не лучше. Приходит унтер-офицер Траутман с солдатом – одним-единственным. Теперь на месте уже все командиры отделений. А солдат всего 28 человек. Ждем еще полчаса, но солдат не прибывает.br / Из исчезнувших солдат больше не вижу никого. Только западнее Белых домов мы нагоняем группу из четырех человек, которые волокут за собой что-то вроде саней. Приглядываюсь: на двух сколоченных досках лежат трое убитых – двое головой вперед, один назад. Окоченевшие тела просто брошены на доски и привязаны к ним. Руки и ноги волочатся прямо по снегу. Жизнь человеческая здесь немногого стоит, а мертвецы – и того меньше. У румын это, кажется, тоже так.br / На следующий день все работоспособные солдаты на месте, потому что теперь пищу получают только участвующие в работах. Запрещение телесных наказаний и хозяйничанье двух наших поваров делают свое дело, так что спустя несколько дней об обеих ротах уже можно говорить как о настоящих подразделениях.br / Чтобы они работали лучше, надо давать им больше еды. Обоим командирам рот продовольствие мы доверить не можем. Поэтому немногое, что подлежит выдаче, приходится раздавать самим нашим людям. Предосторожность не помешает. Добавку получает только тот, кто работает впереди. Зато теперь румынские солдаты по-настоящему взялись за дело. Они копают, тащат колючую проволоку, помогают всюду, где надо.br / Только один раз мне приходится вмешаться. Несколько дней спустя я вдруг замечаю на склоне балки что-то темнеющее. Останавливаю машину, подхожу. Оказывается, это лежат на досках трупы трех убитых в первый день. У четверых солдат, волочивших самодельные сани, не хватило сил дотащить своих убитых товарищей до расположения роты или на кладбище. Стало темно, ничего не видно, сани перевернулись со своим грузом, доски и трупы покатились со склона да так и остались валяться.br / Читаю роте мораль, но сам чувствую себя не в своей тарелке. Румыны, которым переводят мои слова, смотрят на меня с укоризной. Или мне это кажется? Ведь я же запретил телесные наказания, послал им двух поваров, позаботился, чтобы их не гоняли попусту. Теперь у них больше отдыха, они должны это признать. Но зато я грожу им лишением пищи. Разве не гоню я их тем самым вперед, на территорию завода, прямо под огонь, где снаряды не различают ни немцев, ни румын? Зачем им это нужно? А я еще стою тут перед ними и поучаю, как надо обращаться с мертвецами! Нечего и удивляться, что они на меня так смотрят.br / На солдатском кладбище в Городище я тоже могу убедиться, насколько притупились чувства. Ряды могил уже выходят за заборы, и чем больше могил, тем сильнее грубеют души живых. Если раньше дивизионный священник совершал при погребении службу по договоренности, то теперь для этого установлены специальные часы. Их обязан соблюдать каждый, кто еще придает какое-то значение тому, чтобы мертвые были положены в могилу со словами священного писания.br / Вместе с Фидлером стою под вечер на этом кладбище, размеры которого говорят о суровости боев. Мы хотим проводить в последний путь фельдфебеля и шестерых солдат. Но мы. даже не представляем себе, что теперь это делается так. Перед нами тридцать свежевырытых могил, в них уже лежат трупы.br / … Мы уже отмучились… Нас больше никто не гонит вперед… Не слышим больше воя и грохота мин и снарядов, треска пулеметов, свиста пуль… Хорошо лежать тут и больше не знать войны, не задавать себе вечно один и тот же вопрос: вернусь ли я целым домой?.. Не так-то нам плохо… Не так-то плохо… Мы счастливы, мы свободны, мы пережили свое избавление… Мы можем сказать: все позади… Позавидуйте нам вы, стоящие над нами!..br / Подходит священник, и вот уже слышатся его слова. Он торопится: каждую минуту может начаться воздушный налет. Наскоро бормочет слова из Ветхого и Нового завета, из молитвенника, из книги церковных песнопений. Он читает проповедь о долге доброго камрада и о геройской смерти как священной жертве во имя фюрера, народа и рейха! «Во имя фюрера, народа и рейха! Это повторяется многократно, как будто мы уже в том сомневаемся. Но патер явно действует по шаблону. Хочет он того или нет, для него это стало делом привычным и повседневным: сегодня в 14.00 ему надо служить на кладбище! А раз он здесь, все идет гак же, как вчера, как позавчера, как будет идти завтра, послезавтра, всегда. Каждый день одно и то же. Меняется только число тех, кого кладут в могилы и кто всего этого уже не знает. Иногда их восемьдесят в день, иногда сто, а иногда и всего тридцать. А ждущих своей очереди за забором меньше не становится. Все едино. Помни, человек, что ты лишь прах и снова обратишься в прах. Аминь. И даже в этот самый момент гибнут те, кого положат в мерзлую землю завтра. Во имя фюрера, народа и рейха! Аминь.br / Совсем рядом, в двадцати шагах от нас, могильщики копают новые ямы. Собачья работа – долбить промерзшую землю на два метра в глубину. Они плюют на руки, и вот уже десять могил готовы, надо поторапливаться. Скоро появится новая повозка с мертвецами, а куда их девать? Надо иметь могилы про запас, и так не поспеваем, вот уже пятьдесят трупов лежат непогребенными. Когда священник не замечает, в одну могилу кладут по парочке, а то и больше мертвецов. Лучше выкопать одну могилу поглубже, чем еще несколько. Экономия труда. А на березовом кресте над могилой напишем: «Здесь покоится Фриц Мюллер». Тому, кто под ним лежит, все равно, жаловаться не станет. А родные из Берлина так и так на могилку не придут. Берись за дело! И в следующую ямку троечку. Патер не заметит. Он видит только, что все, как надо, в струнку: ряды могил и ряды березовых Крестов. Он берет молитвенник в руки, опускает очи долу и молится, потом вздымает глаза к небу и говорит о геройской смерти. И произносит здравицу в честь Германии, это уж завсегда: пускай она живет, родимая. Ну а здесь только мрут. Поодиночке, отделениями, ротами, полками, целыми дивизиями. За Германию. Во имя чего? Да ты же слышишь: во имя фюрера, народа и рейха!/p